главная марк твен
КНИГА 1:
Пешком по Европе   1
Пешком по Европе   2
Пешком по Европе   3
Пешком по Европе   4
Пешком по Европе   5
Пешком по Европе   6
Пешком по Европе   7
Пешком по Европе   8
Пешком по Европе   9
Пешком по Европе 10
Пешком по Европе 11
Пешком по Европе 12
Пешком по Европе 13
Пешком по Европе 14
Пешком по Европе 15
Пешком по Европе 16
Пешком по Европе 17
Пешком по Европе 18
Пешком по Европе 19
Пешком по Европе 20
Пешком по Европе 21
Пешком по Европе 22
Пешком по Европе 23
Пешком по Европе 24
Пешком по Европе 25
Пешком по Европе 26
Пешком по Европе 27
Пешком по Европе 28
Пешком по Европе 29
КНИГА 2:
Пешком по Европе   1
Пешком по Европе   2
Пешком по Европе   3
Пешком по Европе   4
Пешком по Европе   5
Пешком по Европе   6
Пешком по Европе   7
Пешком по Европе   8
Пешком по Европе   9
Пешком по Европе 10
Пешком по Европе 11
Пешком по Европе 12
Пешком по Европе 13
Пешком по Европе 14
Пешком по Европе 15
Пешком по Европе 16
Пешком по Европе 17
Пешком по Европе 18
Пешком по Европе 19
Пешком по Европе 20
Пешком по Европе 21
..

Марк Твен: Пешком по Европе: Посещение оперы

Глава IX

Посещение оперы. — Оркестр. — Странное либретто. — Немцы — любители оперы. — Почаще бы таких хоронили. — В публике. — Подслушанный разговор. — Неблагосклонное внимание.

Как-то сели мы в поезд и покатили в Маннгейм смотреть «Короля Лира» на немецком языке. Лучше бы нам не ездить! Проторчали мы в креслах битых три часа, но так ничего и не поняли, кроме грома и молнии; да и это у них шиворот-навыворот, по особой немецкой методе: сначала гром, а потом уже молния.

Публика здесь примерная. В зале ни шороха, ни шепота и никаких других досадных, хоть и незаметных помех; каждое действие проходит в полной тишине, аплодируют не раньше, чем упадет занавес. В театр пускают с половины пятого, начинают ровно в полшестого; не проходит и двух минут, как все уже заняли свои места и слушают затаив дыхание. Один пассажир в поезде говорил нам, что каждая постановка Шекспира здесь событие и что спектакль, конечно, идет с аншлагом. Так оно и оказалось: все шесть ярусов были полнехоньки с начала и до конца, из чего явствует, что Шекспира любят в Германии не только кресла и амфитеатр, но и стулья в партере и галерка.

Другой раз побывали мы в Маннгейме на шаривари, то бишь — опере, именуемой «Лоэнгрин». Звон, лязг, грохот и дребезг стояли невообразимые. Слушать это было адской пыткой; моя память хранит эти впечатления рядом с тем случаем, когда мне пломбировали зубы. По некоторым обстоятельствам я не мог позволить себе встать и уйти; я сидел и терпел все четыре часа, но память об этих нескончаемых, изводящих, душераздирающих муках преследует меня и по сей день. То, что переносить эту казнь приходилось молча и не шевелясь, лишь довершало пытку. Я был заперт в закутке, огороженном барьером, вместе с десятком незнакомцев обоего пола и, следовательно, вынужден был держать себя в руках, хотя временами готов был стонать от боли. Когда визг, писк и завывание певцов, а также рев, грохот и взрывы пороховых погребов в оркестре, становясь все громче и громче, все ретивей и ретивей, все ужасней и ужасней, достигали особенной силы, я готов был рыдать, — но я был здесь не один. Сидевшие рядом со мной незнакомцы охотно простили бы подобное поведение человеку, с которого живьем сдирают кожу, но в данном случае непременно стали бы удивляться и злословить на мой счет, хотя я был именно в положении человека, с которого живьем сдирают кожу. Антракт после первого действия длился полчаса, можно было выйти и поразмяться, но я не решался на это, я знал, что не выдержу и сбегу. Следующий антракт, столь же долгий, пришелся часов на девять, когда я уже окончательно пал духом и хотел только одного — чтобы меня оставили в покое. Но отсюда не следует, что и прочая публика испытывала те же муки; отнюдь нет. То ли немцы по своей природе любят шум, то ли приучены его любить — судить но берусь, по видно было, что они довольны. Пока шла вся эта катавасия, они сидели с таким блаженным и умильным видом, точно кошка, которую гладят по спине; но только занавес падал, весь огромный зал вскакивал как один человек, в воздухе снежными хлопьями мелькали носовые платки, и стены сотрясались от шквала рукоплесканий. Я не мог этого понять. В зале, разумеется, было немало людей, которых ничто стороннее здесь не удерживало, а между тем публики в ярусах не убывало. Все это явно нравилось им.

Вообще же престранный, скажу я вам, спектакль. Костюмы и декорации были хороши и эффектны, но — почти никакого действия. То есть на сцене мало что происходило — одни разговоры, и всегда в повышенном тоне. Это, если можно так выразиться, повествовательная пьеса. В «Лоэлгрине» у каждого своя печальная повесть и свои огорчения, по никто не проявляет должного спокойствия, все ведут себя несдержанно и даже буйно. Вы почти не видите здесь привычного вам зрелища, когда тенор и сопрано, стоя у самой рампы, сладко разливаются, сплетаясь голосами, и то простирают друг к другу руки, то чувствительно и проникновенно прижимают их сначала к одной, потом к другой груди, — в этом спектакле каждый сумасшествовал сам по себе и никто ни с кем ни сплетался. Все актеры пели свои обвинительные повести по очереди, под гром оркестра в шестьдесят инструментов; когда же проходило изрядное время и вы уже надеялись, что они до чего-то договорятся и умерят шум, вступал огромный хор, сплошь из одержимых, — и тут в течение двух, а иногда и трех минут я вновь познавал те муки, которые испытал однажды, когда у нас в городе горел сиротский дом. И только на мгновение увидели мы небо и вкусили его сладостной гармонии за все это время прилежных и жестоких упражнений в противоположном духе. Это было в третьем акте, когда праздничная процессия шествует по сцене, распевая «Свадебный хор». Моему уху профана это и вправду показалось музыкой, мало того — божественной музыкой. И когда опаленной душой я окунулся в бальзам этих благостных звуков, я почувствовал, что готов претерпеть те же муки, только бы вновь обрести такое исцеление. В этом, должно быть, и заключается смысл оперы, ее оперативная идея: вы подвергаетесь такой пытке, что проблески чего-то приятного неимоверно вырастают в ваших глазах по контрасту. Красивая мелодия особенно восхищает нас в опере, мы отдыхаем на ней, как отдыхаем, встретив честного человека среди политиков, где он особенно выделяется.

Впоследствии я убедился, что немцы больше всего любят оперу. Они любят ее не то чтобы умеренно и разумно, а всей душой. Это законное следствие привычки и образования. Не сомневаюсь, что и наш народ когда-нибудь полюбит оперу, — но, разумеется, не сразу. На каждые пятьдесят человек, посещающих у нас оперу, один, быть может, любит ее уже и сейчас; из прочих сорока девяти большинство, как мне кажется, ходит в оперу затем, чтобы научиться ее любить; остальные же — чтобы с видом знатоков поговорить о ней. Эти последние охотно подтягивают певцам: пусть соседи видят, что все эти оперы им не в диковину. Хотелось бы, чтобы таких почаще хоронили.

В тот вечер в маннгеймской опере перед нами сидела приятная пожилая дама, старая дева на вид, а с ней очаровательная молодая особа лет семнадцати. В антрактах они разговаривали, и я понимал их, хотя не понимал ни звука из того, что говорилось на сцене. Сначала мои соседки были осторожны, но, заметив, что мы с моим агентом беседуем по-английски, перестали стесняться, и мне удалось проникнуть в их бесхитростные секреты, вернее — ее секреты, — я имею в виду старую даму, младшая только слушала и утвердительно кивала. До чего же она была хороша, до чего мила! Мне хотелось, чтобы она заговорила. Но, очевидно, она была погружена в свои думы, в свои девичьи грезы и находила удовольствие в молчании. Однако то были не туманные, беспредметные грезы — девушка была резвушка, шалунья, егоза, ни минуты не сидела она спокойно. Я залюбовался ею. Платьице из белого шелка, словно рыбья чешуя, облегало ее кругленький стан, и все оно кудрявилось кружевцами и оборками; ее бездонные глаза прятались под сенью длинных изогнутых ресниц; прибавьте персиковые щечки, подбородок с ямочкой и прелестный ротик — полураспустившийся росистый розовый бутон — и эта юная голубка, чистое, нежное, обворожительное создание, как живая встанет перед вами. Я долгие часы мучительно ждал, чтобы она заговорила. И наконец дождался: алые губки раскрылись, выпуская на волю пленную мысль: «Тетенька, — произнесли они с невинным и чистым восторгом, — я чувствую, что по мне скачут пятьсот блох!»

Эта цифра явно превышала норму, и даже значительно превышала. В то время средним числом для Великого княжества Баденского считалось сорок пять блох на одну молодую особу, когда она бывала в одиночестве (см. официальные данные, опубликованные министром внутренних дел на тот год); для более почтенного возраста среднее число было не столь определенным, оно колебалось в зависимости от многих причин: так присутствие цветущей молодой девицы снижало среднее число у пожилых людей и повышало ее собственное. Молодая девушка становилась как бы кружкою для доброхотных пожертвований. Прелестное создание, сидевшее передо мной в театре, и производило такой сбор неведомо для себя. Немало почтенных сухопарых особ по соседству чувствовало себя благодаря ей спокойнее и счастливее. Среди многочисленных зрителей в тот вечер восемь человек привлекали к себе все взгляды. То были дамы, не снявшие своих шляпок или капоров. С каким восторгом наши дамы сделали бы то же самое, только бы привлечь к себе все взгляды. В Европе не положено носить в публичное помещение шляпы, плащи, трости и зонтики, но в Маннгейме это правило не применяется с такой строгостью. Здесь много иногородних зрителей, и среди них всегда найдется с десяток нервических дам, которые до смерти боятся пропустить свой поезд, если после спектакля им придется бежать в гардероб за вещами. Однако преобладающее большинство иногородних зрителей идет на этот риск, предпочитая опоздать на поезд, нежели нарушить правила приличия и добрых три-четыре часа мозолить глаза всей публике.
 
Вы читали онлайн текст книги Марка Твена: Пешком по Европе: mark-tven.ru.